С. А. Миллер

  31 июля 1853 г., Петербург.

  ...Есть эпоха моей жизни, о которой я тебе никогда не говорил или говорил поверхностно; это — артистическая эпоха моей жизни — мой XVI-й век.

  Не знаю почему, но мне хочется говорить о ней сегодня. Мне было 13 лет, и мы были в Италии1.

  Ты не можешь себе представить, с какою жадностью и с каким чутьем я набрасывался на все произведения искусства. В очень короткое время я научился отличать прекрасное от посредственного, я выучил имена всех живописцев, всех скульпторов и немного из их биографии, и я почти что мог соревновать с знатоками в оценке картин и изваяний.

  При виде картины я мог всегда назвать живописца и почти никогда не ошибался.

  Я до сих пор ощущаю то лихорадочное чувство, с которым я обходил разные магазины в Венеции. Когда мой дядя2 торговал какое-нибудь произведение искусства, меня просто трясла лихорадка, если это произведение мне нравилось.

  Не зная еще никаких интересов жизни, которые впоследствии наполнили ее хорошо или дурно, я сосредоточил все свои мысли и все свои чувства на любви к искусству.

  Эта любовь превратилась во мне в сильную и исключительную страсть.

  Я жил всецело в веке Медичи, и я принимал к сердцу произведения этого столетия так же, как мог это сделать современник Бенвенуто Челлини.

  С тех пор я сильно изменился, я заснул на этом, как на многих других вещах,— но разве есть возможность остаться художником при той жизни, которую мы ведем? Я думаю, что нельзя быть художником одному, самому по себе, когда нет художников среди окружающих вас...

  Энтузиазм, каков бы он ни был, скоро уничтожается нашими условиями жизни; но тогда я не знал этих условий и вполне отдавался своему энтузиазму.

  В Венеции жил молодой граф Гримани, единственный наследник семьи. Он разорился, как большинство венецианских аристократов, и продавал свой дворец целиком и частями.

  Дворец был наполнен самыми прекрасными вещами на свете, но уверяю тебя, что, несмотря на надежду приобрести некоторые из них, мне было тяжело видеть эту разоренную семью, принужденную продавать своих предков, писанных во весь рост Тицианом, Тинторетто и другими.

  Когда мы отправлялись в гондоле во дворец Гримани и когда мы проезжали мимо других дворцов, одинаково разрушенных, владельцы которых одинаково были разорены и в долгах, я ощущал смешанное чувство уважения, восхищения, жалости и алчности, так как тогда существовало во мне чувство собственности, которое я с тех пор совершенно утратил.

  Моя алчность была, главным образом, возбуждена великолепною мраморною головой фавна, самого Микеланджело, удостоверенной столько же традициями, как и документами семейства Гримани, находившимися у них несколько веков.

  Эта голова, немного больше натуральной величины, не имела ничего кривляющегося — это был красивый, молодой фавн, улыбающийся, немного слишком материальный и напоминающий, в очень красивом виде, лицо Рубинштейна.

  Он находится теперь в доме Бутурлиных на Почтамтской; очень дурно стоит и очень дурно освещен.

  Когда после многих переговоров, которые заставляли мое сердце биться, в один прекрасный день торг был заключен, нам принесли фавна и много других художественных произведений в гостиницу, где мы жили, между прочим портрет дожа Антония Гримани в натуральную величину, писанного Тицианом, я не могу тебе рассказать, что со мной произошло... я прыгал, плакал от радости.

  Бюст фавна поставили на пол — я целыми часами лежал около него, я пытался поднять его, мне хотелось знать, могу ли я его спасти в случае пожара; как только у меня была свободная минута, я бежал к нему... я не верил своему счастью...

  Даже теперь, когда я вспоминаю об этом, мое сердце слегка волнуется. Какая красивая вещь этот фавн,— одна из самых красивых, которые я когда-либо видел!3

  Когда я рассказываю тебе про Венецию, все эти воспоминания встают передо мной одно за другим; мне кажется, я слышу шум, с которым укладывались гондольерами весла в гондолу, когда подходили к какому-нибудь дворцу,— когда гребут, весла у них совсем не шумят,— мне кажется, я чувствую запах в каналах, дурной запах, но напоминающий хорошую эпоху моей жизни!..

  Я думаю, что, если бы я поселился в Италии или где-нибудь в другом месте, но окруженный людьми, любящими искусство, я мог бы вернуться к тому, к чему я был предназначен.

  Но как работать для искусства, когда слышишь со всех сторон слова: служба, чин, вицмундир, начальство и тому подобное?

  Как быть поэтом, когда совсем уверен, что вас никогда не напечатают и вследствие того никто вас никогда не будет знать?

  Я не могу восторгаться вицмундиром, и мне запрещают быть художником; что мне остается сделать, если не заснуть? Правда, что не следует засыпать и что нужно искать другой круг деятельности, более полезный, более, очевидно, полезный, чем искусство; но это перемещение деятельности труднее для человека, родившегося художником, чем для другого...


С. А. Миллер. Письма А.К. Толстого С. А. Миллер. Письма А.К. Толстого И. С. Тургеневу. Письма А.К. Толстого



КОММЕНТАРИИ:
  К письму А.К. Толстого «С. А. Миллер. 31 июля 1853 г.»
  Толстая Софья Андреевна (рожд. Бахметева, по первому мужу Миллер, ум. в 1892 г.).



1 См. дневник.

2 А. А. Перовский.

3 См. прим. 7 к дневнику.



Условные сокращения


Письма А.К. Толстого
С. А. Миллер. 31 июля 1853 г.